От Незабудки у Маши остались только пушистые носки да память рук, готовых в любую минуту по привычке потрепать, похлопать, прижать к своему боку, почувствовав ладонями мягкость и живое тепло шерсти, ощутив сердцем податливость и преданность последнего безраздельно принадлежащего ей существа.
На дворе стоял апрель.
– Григорий Павлович, я уезжаю, – объявила после майских Маша.
– Ну вот, опять. Куда в это раз? Снова в больницу?
– Нет, я в Питер еду, домой. – Впервые за годы Маша назвала Питер домом. Пургин поднял голову от бумаг, внимательно поглядел в глаза.
– Решилась, значит? Что ж. Где жить собираешься? Снимать будешь?
– Нет, у меня там квартира есть, мне бабушкина сестра оставила. Я просто не говорила никому. Она умерла перед Новым годом, а мне оставила квартиру. Я не хотела ехать, у меня Незабудка… а теперь меня ничто не держит. Григорий Палыч, отпустите меня, пожалуйста.
Пургин растерялся, почесал седой ежик волос, сердито забубнил:
– Да что я, изверг, что ли, какой! Я тебя держать и не собираюсь, и прав у меня таких на тебя нет. Я разве не понимаю, что Питер с Лошками сравнивать нельзя? Ты молодая, у тебя все впереди, нечего тебе тут делать.
Пургин еще помассировал череп, пошуршал короткострижеными волосами, потер руками лицо. Напрягшись, через силу выдавил из себя:
– Я, Маш, по тебе скучать буду. Мне тебя будет не хватать… Вот, блин, будто и в самом деле мне правую руку отхватили.
– Григорий Палыч, ну что вы! Я же так, мелкая сошка, это вам спасибо за науку, я от вас многому научилась.
– Хоть хорошему? – усмехнулся Пургин и, чтобы не рассиропиться перед ней окончательно, по-деловому спросил:—Родственница твоя умерла перед Новым годом, так? Ты в курсе, что в течение шести месяцев должна заявить о своих правах на наследство? Не тяни здесь, торопиться тебе надо.
– Ой, правда? Я и не знала, хорошо, что вы сказали. Я потороплюсь, только мне же выписаться нужно. Это долго, вы не знаете?
– Позвони завтра днем, напомни мне. Я буду в Норкине, дам там команду, подъедешь, и тебя сразу выпишут. – Пургин быстро перешел на деловой тон. – Наши ведь, лошковские, в норкинской ментуре прописываются.
Пургин, чуть подумав, добавил:
– Вот еще что, я в твои дела не лезу, сама знаешь, но тебе бы развестись, пока здесь прописана. Я скажу, проблем не будет. Ты слышала про совместно нажитое в браке имущество? Как бы твой претендовать не начал.
Македонский, прознав о счастливо свалившемся на голову наследстве, приободрился. Он снова обосновался в Лошках, ходил по поселку, прихлебывая из банки дорогое немецкое пиво, вещал о том, что пожили, хватит, пора и честь знать. Развеялись, значит, они, развлеклись на природе, пора и обратно в город, к большим делам. В Лошках-то, ха-ха, одним лохам место.
Услышав, что его в город Питер никто не берет, Македонский воспринял известие как шутку, долго не хотел верить. Сперва отшучивался в ответ, затем, начиная осознавать, что дело для него пахнет керосином, принялся увещевать жену:
– Маша, Манюнечка! Как же ты можешь так говорить? Маленькая, сама подумай, ведь мы ж семья с тобой, муж да жена – одна сатана, как говорится. Маша, скажи мне честно, ты ведь меня любишь? Что было, то было, Маша. Маша, я ведь тебя люблю…
Перед глазами у Маши пронеслась вся ее семейная жизнь. Веселье и праздники первого времени, потери, печали, скандалы с последующими бурными примирениями, одиночество, снова потери… Как ни нивелирует время все негативное, а на круг выходило, что и счастлива-то Маша в замужестве была недолго. Может быть, сама виновата…
Маша долго и печально посмотрела мужу в глаза, склонила голову, грустно ответила:
– Тяжелое это дело, Саша, тебя любить. Тяжелое и неблагодарное. Прости.
Но Македонский присутствия духа не терял, тоже, должно быть, помнил про совместно нажитое имущество.
Мария поехала в Норкин и быстро развелась с Александром Македонским. Здесь же ей, с помощью того же Пургина, наскоро выправили новый паспорт на имя Марии Константиновны Мурашкиной.
Пургин, кстати, подал еще одну хорошую идею: Клавдия Михайловна со Степанычем переселились в Машин дом, а Македонского отселили в старый, маленький домик Степаныча.
– Мария, – посоветовал между делом Пургин, – ты меня извини, конечно, но ты купила б себе одежду приличную, в большой город едешь. Съезди в Норкин, сходи в универмаг, на рынок зайди. Ты денег не жалей, билет я сам тебе куплю на самолет.
Маша провела ревизию старых своих, еще питерских вещей, снятых с чердака, и обнаружила, что ехать ей в самом деле не в чем: из старых она просто-напросто выросла, пришлось все отдать Нюсиной Светке. В гардеробе ее были теперь в основном джинсы, свитера, футболки, возвращаться в таком виде домой не хотелось. Подошли только кожаные туфли-лодочки, качественные, вне моды. Маша поехала в Норкин, обошла все магазины, но ничего подходящего не нашла. Все предлагающееся не соответствовало Машиному представлению об облике большого города. Она сходила в парикмахерскую, ровно подстригла сильно отросшие волосы, выкрасила голову французской краской, а на обратном пути набрела на рынке на развал раскладушек «секонд-хенд». Именно здесь нашла неприметный с виду, тонкого полотна костюм изысканно серого цвета и, не задумываясь, купила. Костюм сел как влитой, выгодно подчеркивал ранний загар, стройную фигуру, налившуюся после беременности грудь. Ну и пусть он с чужого плеча, в детстве ведь Мария всегда донашивала вещи после внучки бабушкиной подруги.
Говорят, что вещи несут на себе отпечаток своего хозяина, вбирают в себя часть его энергетики. Оставалось надеяться, что неизвестная прежняя хозяйка костюма была в этой жизни более удачлива, чем она, Маша.