Где-то у Степаныча живут на белом свете двое детей, взрослых уже, в большом городе, а он семенит тапками, синим и коричневым, по пыльным Лошкам, мелькает линялой рубашонкой. И вовсе он не юродивый, просто гордый. Интересно, а его дети знают о нем, знают о том, где он и как? Если бы Маша вдруг узнала, что ее родители где-то живы, то бросилась бы сломя голову, ни на секунду не задумываясь о том, какие они. Лишь бы были.
Маша ехала по дорожке, устланной плотно сбитыми сосновыми иголками, пересеченной часто-часто четкими тенями разнокалиберных сосновых стволов и стволиков, бесстыдно выворотивших прямо под ноги свои корни, и из глаз ее ручьем лились слезы.
Лились слезы, путались мысли, крутились педали, на багажнике, в прикрученной Степанычем универсамовской корзине подавала голос пластиковая бутылка с молоком, постукивая на кочках.
– Че с лицом? Ревела, что ли? – встретил дома Македонский.
– Ничего. Мошка в глаз залетела, глаз заслезился.
Македонский обидно заржал:
– Мошка в глаз! А ворон ртом не пробовала ловить?
Мария рассердилась:
– По воронам ртом в нашей семье другие специалисты. Ты мне лучше скажи, мне мыть или вы дальше работать будете?
– А что работать? – невозмутимо ответил Бешеный Муж, проглотив «ворон». – Кирпича-то все равно нет.
Маша оторопела.
– Как нет? Зачем же вы погромили тогда все?
– Ну, ты даешь! То тебе печь вынь да положь, то не так сделали! Было времени немного, я и начал. Кстати, я, Маш, уеду.
– Надолго? – равнодушно уточнила Маша.
– Я, Маш, в Норкин поеду. Я там работу нашел.
Маша подняла на мужа глаза, вопросительно молча посмотрела.
– Здесь, сама видишь, ловить нечего. Не лес же мне валить. Пургин этот – ни рыба ни мясо. Толку нет. А в Норкине я рынок держать буду.
Маша не стала вставлять шпильки про то, что лес валить еще научиться нужно, про то, что рынок держать и без Македонского желающие найдутся. Настроения не было, не до Македонского. В конце концов, решил – пусть едет. Без него ей, может, еще и проще будет: готовить не нужно, ежедневно себя сдерживать, контролировать, как бы чего лишнего не сказала, не сделала, тоже не нужно, по ночам спать можно спокойно, безо всякого этого глупого секса. Что-то в последнее время, прежде охочая до интима, Мария как-то к ночным супружеским обязанностям охладела, принуждала себя. Сама себя убеждала, что по-другому дети не появляются. Ребеночка, своего, совсем маленького, Маша хотела очень. Именно слова мужа о том, что дети должны жить на природе, в экологически чистой среде тогда, в Питере, послужили для Марии решающим аргументом. Мария же с ее старорежимными морально-нравственными устоями ребенка могла родить только от родного мужа.
– Не боись, Машка, у других баб мужики вон моряками работают, полярниками, геологами. Я на выходные приезжать буду.
– А жить ты где станешь там, Саша?
– Манюня, попрошу без истерик! – дурашливо прикрикнул Македонский. – Ты, Машка, раньше такой нудной не была. Не замечала, что тебе теперь все не так?
– Я, Саша, не была нудной, пока все было так.
– Ах, вот оно что! То есть получается, что ты мне снова в лицо тычешь? Не нравится в деревне? Не привыкли? Белоручки мы?
Македонский начал издалека, но было ясно, что концерт неминуем, нужен для того, чтобы красивей выглядел его отъезд, бегство. Только пока было непонятно: будет душить или себе вены вскрывать. Маша сурово и пристально посмотрела в глаза лежащему на диване Македонскому и отрезала:
– Сцен мне не устраивать! Пальцем тронешь – возьму ружье и пристрелю, сам меня стрелять учил. А вены резать решишь – могу помочь. Я хоть и не доктор, но могу подсказать, как это технически грамотно сделать, чтоб долго не мучился.
– А ты, Машка, сука… – медленно, недоверчиво, нараспев произнес Македонский. – Какая же ты сука, оказывается. Чистенькая питерская девочка-ромашка. Признавайся, голову мне дурила, дурачка нашла?
– А то! – Маша даже не сочла нужным возражать и оправдываться. Хочет считать ее сукой, ну и отлично.
Буду сукой. Мерзкой, расчетливой сукой. Так проще.
Но сукой быть получалось плохо. Уже через три дня Маша потащилась в Норкин к Македонскому, повезла постельное белье, полотенца, убралась, полы вымыла.
На обратном пути, перед отъездом, зашла на рынок и купила пару мужских тапок, добротных, черных, с дырочками для вентиляции, с мягкой байковой подкладкой. А еще зашла в универмаг, там, долго советуясь с продавщицей и придирчиво выбирая, купила на честно заработанные деньги самые дорогие акварельные краски, набор кистей и бумагу для акварельных работ.
Маша несколько дней не решалась отдать Степанычу свои подарки. С тапками было проще, а вот, как отдать краски с кистями, не могла придумать. Боялась обидеть Степаныча, боялась, вдруг рассердится. Человек принял решение, чем-то при этом руководствовался, а тут она, Маша: здрасте вам, я решила, что порисовать немного надо. Обижать же Степаныча Маша решительно не хотела.
Степаныч теперь приходил к Марии в дом запросто, Македонского не было. По-хозяйски оглядывал двор, искал себе занятие. Битый кирпич вывез, двор чисто вымел, траву заново выкосил.
Разговор у них вышел за обедом.
– Как думаешь, Степаныч, возьмется Никита нам печку класть? Я заплачу, у меня есть. – У Маши, кроме заработанных у Александры, были еще деньги из заначки, про них никто не знал.
Степаныч вздохнул:
– Не возьмется Никита. Бешеный твой сильно Никиту обидел. Я, Маш, так тебе скажу, ты не обессудь, за ваш дом никто из тутошних не возьмется. А почему, так это ты у мужа спроси, как он умудрился со всеми толковыми мужиками переругаться. Если кто и возьмется тут, то ты не соглашайся, значит, такие же пустозвоны, как твой, а такое дело уметь надо.