Муж вдруг зачем-то бросился взывать к ее патриотизму, напоминать, что все лучшие люди вышли от земли, что без корней нет человека, что потеря своих корней – вот самое страшное, что может случиться с человеком. Маша не боялась остаться без корней и даже приготовилась сказать об этом, но муж вдруг горько и безысходно заплакал, роняя крупные слезы ей на ладонь, покорно сообщил, что нет так нет. Не хочет Маша, и не надо. Его, мужа, конечно, убьют, народ серьезный, долгов не прощают… И Маша, смешивая на своей ладони слезы свои и мужа, согласилась, твердо решила ехать.
– Машка, не плачь, это же ненадолго, – подсластил муж горькую пилюлю.
В самом деле, какая разница, где жить, лишь бы вместе, тем более если это все недолго. Она ведь верная жена, а он – бешеный. Бешеный, но свой, любимый…
Были совсем нерадостные сборы, нерадостные, затянувшиеся процедуры оформления и переоформления собственности, далекие от счастливых визиты настырных кредиторов, просто несчастные прощания с могилами близких. Переступив через былые обиды, Маша позвонила бабушкиной сестре, попросила присмотреть за цветником на бабушкиной могиле, проследить, чтобы хорошо выправили памятник на могиле родителей, предложила денег.
Они встретились на Невском, в кафе рядом с Вольфом и Беранже и признали друг друга, действуя чисто методом исключения. Маша помнила, что бабушкина сестра намного моложе бабушки и должна быть не старушкой, а просто пожилой дамой. Одинокая дама была только за одним столиком, хорошо одетая, представительная и молодящаяся. Денег бабушкина сестра не взяла, наоборот, сама попыталась всунуть Маше перетянутую розовой резинкой пачечку серо-зеленых бумажек. Могла себе позволить. Ее сын, Машин, стало быть, дядя, хорошо зарабатывал и мать не обижал. Смешно сказать, «дядя»: бабушкина сестра Мишу родила очень поздно, и дядя получился всего на четыре года старше племянницы, был в детстве, до ссоры бабушек, ее самым лучшим, самым верным другом и товарищем, кумиром и рыцарем. Машка была доктором Ватсоном при Мишке – Шерлоке Холмсе, Санчо Пансой при Мишке – Дон Кихоте, Джульбарсом при Мишке – Карацупе. Мишка был при Маше Щелкунчиком, Каем и Пьеро, правда, на Машино счастье, никогда даже не догадывался об этом.
Бабушкина сестра снова предложила Маше переехать к ней. Предложила весьма своеобразно:
– Просрали такую квартиру, олухи! Креста на вас нет. Дура ты, Машка, набитая, ты-то куда смотрела? Так и быть, приезжай, тебя приму. Только без этого твоего, предпринимателя херова. Совсем взбесились!
Маша во второй раз вежливо отказалась от так гостеприимно предложенного крова и денег у бабушкиной сестры не стала брать. Но пожилая женщина решительно запихнула подготовленную пачечку прямо в роскошную Машкину сумочку, оставшуюся от прежней, недолгой красивой жизни, и припечатала:
– Вот чувствую, дурой выросла! А хорошей ведь была девчушкой, смышленой… Не вздумай деньги барану своему показать. Спрячь подальше, самой пригодятся. Смотрите-ка, у нее сумочка от Гуччи, у туфелек подошва кожаная, а сама она на троллейбусе приехала! Гляди, не сотри подошвы, не для улицы туфельки-то.
«У, Кабаниха!» подумала со злостью Маша, но золотой замочек сумочки защелкнула с тайной благодарностью. И впервые за короткую семейную жизнь она изменила мужу – умолчала о внезапно свалившейся заначке. Ведь он же бешеный, а неизвестно чего можно ждать от бешеного.
Маша паковала и увязывала вещи, оформляла багажные квитанции, получала документы об отчислении из института и все время ощущала себя почти что декабристкой, смело и верно следующей за мужем.
В аэропорту чувствовала себя словно и правда на пороге новой жизни, на пороге великих открытий, как парашютист перед первым прыжком. Упивалась новизной и в областном сибирском городе. И только в райцентре начала понемногу понимать, что же ей предстоит.
Райцентр носил невзрачное название Норкин и представлял собой один из тысячи тысяч безликих провинциальных городишек. Маша вовсе не разбиралась в градообразующих факторах, топонимике и прочей ерунде и совершенно не представляла, кому же пришло в голову назвать сие поселение городом. Признаки города были, с одной стороны, налицо: цементный заводик, фабрика по пошиву головных уборов, гордое здание горсовета на центральной площади с традиционными клумбой и фонтаном, центральный универмаг в два этажа, вещевой рынок, изобилующий китайским тряпьем и турецкой посудой, а, может, наоборот – турецким тряпьем и китайской посудой, – в общем всем тем, что дома Маша тщательно обходила стороной. Был в Норкине даже общественный транспорт – курсировавшие, мало придерживаясь расписания, старенькие «пазики» маршрутов «А» и «Б». Но и признаки деревни никуда не прятались: уже засохшие и еще только подсыхающие коровьи лепешки посередине пыльных, не везде асфальтированных улиц, рубленые домики с цветастыми палисадниками, прогуливающиеся вдоль заборов осмелевшие куры, запахи молока и навоза.
Постепенно до Маши начало доходить, что именно Норкин и есть настоящая Россия. Та, которую имел в виду Бешеный Муж, взывая к ее патриотизму. Не Питер, не Москва, а Норкин. Не в Москве, не в Питере, а в растиражированном по всей Руси Норкине по-настоящему клубилась русская жизнь. Здесь проживал и пропивал электорат, рождалось и умирало большинство россиян, отсюда всеми правдами и неправдами рвались они покорять вожделенные Москву и Питер. Из одного такого Норкина был, кстати, родом и Машин муж.
Бешеный Муж, как водится, испарился по одному ему ведомым делам сразу же по приезде в Норкин, растворился где-то в районе рынка, как объяснил «пошел изучать конъюнктуру», и Маша, обессилевшая с дороги, коротая время до рейсового автобуса к их деревне, решила испить для бодрости духа чашечку кофе. Остановила двух, толкающих перед собой коляски, дородных молодых мамаш в одинаковых ярких тренировочных костюмах и вежливо поинтересовалась: