С тапками прошло более или менее гладко.
Они пообедали, Маша привычно покормила и Незабудку – налила в миску борща, добавила макарон, покрошила черного хлеба, присовокупила кость с ошметками мяса. Степаныч после обеда подтянул цепь на Машином велосипеде. Уже уходил, отодвигал щеколду калитки, когда Маша решилась:
– Погоди, Степаныч!
Вынесла из дома еще один пакет, большой.
– Это еще подарок. Только ты здесь не смотри, ты дома посмотришь, хорошо? Вдруг он тебе не понравится, и ты ругаться станешь?
– Нет, ну зачем ты? У тебя что, деньги лишние, Маша? У меня все есть, мне не нужно ничего.
– Этого у тебя нет, я точно знаю.
Заинтригованный Степаныч хотел посмотреть в пакет прямо у калитки, но Маша не дала, одернула вниз его поднятую руку.
– Нет, пожалуйста, дома посмотришь.
Степаныч пожал плечами, на всякий случай еще раз поблагодарил и, хмыкая и бурча под нос, отправился к себе.
Вечером Степаныч не пришел. Не пришел он и на другое утро. Маша с болью в сердце поняла, что порыва ее старик не одобрил. Рассердился, что влезла она не в свое дело. От дурацкого чувства, что незаслуженно обидела человека, потеряла товарища, у Марии весь день все из рук валилось, настроение было хуже некуда, даже за молоком не поехала, даже всплакнула просто так, без видимой на то причины. Против привычки спать днем завалилась, и сны ей снились нехорошие, мутные. Проснулась под вечер уже, с дикой головной болью, вышла на двор, а там собственной персоной Степаныч. И Незабудка при нем.
Степаныч курил, привалившись спиной к стене дома, на ногах его были разные тапки, один синий, другой коричневый. Машу не видел, а Незабудка подбежала, завиляла хвостом, мягко потерлась о ноги теплой шерстью.
Маша замерла на пороге, не зная, что сказать: то ли гордиться сейчас придется, то ли оправдываться.
– Собирайся, Мария, завтра с утра за тобой приду, – деловито сообщил Степаныч как ни в чем не бывало, не поворачиваясь.
– Где тапки? – только и могла вымолвить Маша. – Потерял уже?
– Дома тапки, – степенно ответил Степаныч, глубоко затягиваясь. – Что их каждый день трепать, хорошие такие. Жалко. Я в этих еще похожу. А завтра будь готова, на этюды пойдем.
– Ну вот, – Мария вздохнула так облегченно, что он даже не понял, обернулся, удивленно пошевелил бровями, – где ж ты, Степаныч, был весь день? Я уж не знаю что и думать.
– А что тут тебе думать? Если правду за собой чувствуешь, то и ладно. А я с самого утра этюдник мастерил, нету ж у меня этюдника. А без него как? Никак.
Не поблагодарил, спасибо не сказал, но и не нужно было. Оба они понимали, что это такой подарок, за какой и всех спасибо мало. Не тапки какие-нибудь.
Расположившись на пригорке, Степаныч рисовал. Маша в тени под деревом, в компании Незабудки лежала на траве, на рождающийся после долгого перерыва первый пейзаж не смотрела, терпеливо ждала окончания работы, только развлекала приятеля историями собственного детства. Она так давно не вспоминала всего этого, никому не рассказывала, что получала от этого монолога истинное удовольствие.
– А ты представляешь, моя прабабушка в молодости была влюблена в Шагала.
– Немудрено, – согласился занятый делом Степаныч, он на глазах буквально помолодел и приосанился, не похож нынче был на старика. – В Шагала влюбиться не грех.
– Нет, ты не понял, она по-настоящему в него влюблена была, в Витебске. Мне бабушка рассказывала.
Прабабушку Екатерину Маркеловну Маша помнила совсем плохо. В памяти смутно запечатлелась строгая худая старуха с прямой спиной, вся в темном, бессменно занимавшая место в кресле у окна. Она и умерла в том кресле, не переставая вглядываться практически слепыми глазами в бурую гладь Невы за окном, в нечеткий силуэт Адмиралтейства, истерзанный колкими, холодными, косыми струями осеннего дождя. В некогда тонких, подагрических руках со страшными узлами суставов она и после смерти сжимала кружевной батистовый платок с вышитым в углу вензелем.
Родилась Катя в Петербурге, в семье не слишком знатной, но богатой. Собственные пекарни, собственные булочные – не хуже филипповских, на минуточку, – собственный кинотеатр на Загородном проспекте, доходные дома, большая торговля в Витебске. Именно в Витебск, в черту еврейской оседлости Российской империи отправляли Катю с мамой и няней каждое ее детское лето. Витебск того времени был городом скорее еврейским, нежели белорусским: большую часть его населения составляли русские и евреи, причем последние превалировали.
Теплая Западная Двина, Успенский собор и ратуша, губернаторский дворец и духовная семинария – все это навсегда, до самой смерти осталось бессменным для Екатерины Маркеловны, даже тогда, когда от построенного итальянцами Успенского собора остались руины, когда перед ратушей выстроились в ряд гитлеровские виселицы.
Катя с раннего детства помнила взрослого, по ее понятиям, мальчишку, сына приказчика на сельдевом складе Мовшу Шагала, на ее памяти тех лет он как раз отметился тем, что всегда и везде рисовал. Он даже уговорил свою мать Фейгу, хозяйку мелочной лавочки, сходить вместе с ним к знаменитому витебскому художнику Юделю Пэну. Пэн творчество одобрил, но совершенно не одобрял его отец Мовши, резонно считавший, что мужчина должен заниматься делом серьезным, – как раз невольным свидетелем неприятного разговора старшего Шагала с женой и была малолетняя Катя. А Катю, наоборот, завораживал волшебный процесс рождения на листе бумаги чего-то знакомого, недавно ею виденного. Растения и животные, родные и соседи, уголки родной Покровской улицы… Именно под впечатлением этих детских фантастических, наглядных превращений чистого листа в историю начала рисовать и Катерина. Кстати, способности у нее определенно были, отмечали это все. Отмечал это и Марк, бывший Мовша, приехавший в Петербург серьезно продолжать обучение на выделенные отцом скромные средства. «Двадцать семь рублей бросил под стол», – рассказывал будущий художник Катиной маме, явившись к ним в петербургский дом передать гостинец от витебской родни. В отличие от родных Мовши Шагала, Катины родители увлечению дочери не препятствовали: что ж, рисование неплохое увлечение для образованной девушки, главное, чтобы не переросло в зависимость, страсть – ничего опасного, выйдет замуж, детей нарожает и будет не до пустяков, потом станет им козочек да домики рисовать. Катерине казалось, что именно тогда, в тот визит она, десятилетняя пигалица, и влюбилась в него. Хоть и страшно было до ужаса – он взрослый совсем, почти дядька, рассматривает Катины рисунки, что-то поправляет, объясняет, а она пытается спрятаться в углу, убежать в кухню, чтобы там, в одиночестве, робеть и переживать, наслаждаться новым для нее чувством.